Владимир Британишский

Стихи

ВИЛЕНСКИЕ СТИХИ

 

ВИЛЕНСКИЕ СТИХИ

1

Вот он, город возлюбленный, скачущий по холмам,
перепрыгивающий пригорки.
Вот извилистая Вильня-Вилейка, сверкающая тут и там.
Вот все улицы, дворцы и задворки.

Вот он, город возлюбленный, прятавшийся в лесах
от недоброго ока.
Я люблю его готику, люблю его ренессанс,
его барокко.

Я люблю этот город, прекраснейший средь городов,
как яблоня средь лесных деревьев,
что роняет тень свою и сладость своих плодов
на осенний берег.

Я смотрю и смотрю: от Высокого Замка, от Трех Крестов,
от костела Миссионеров.
Я все снова и снова его осязать готов
и глазами и пальцами и остриями нервов.

Я стучу по булыжнику, я касаюсь стен и оград,
вхожу в подворотни,
вижу в двориках южный, вьющийся виноград
багрянородный.

Мой прапращур ходил по дорогам, не имел ни вола, ни осла,
ни места в целой вселенной,
и эта столица место ему дала,
впустила в тесные стены.

Он любил этот город, сжился, сроднился с ним,
он, бродивший в вечном сиротстве,
ощутил отечество, то есть саднящий душу дым,
а не только щиплющий ноздри.
Крестоносцы, казаки, французы, голод, чума
и пожары, пожары.
Но вставали дома, что в руинах лежали вчера,
а прабабки рожали.

Я люблю этот город и землю эту, Литву,
и все города в ней,
и костями погибших вскормленную траву,
и надгробные камни.

Я чужой человек, не живет здесь моя родня,
что было, сплыло.
Но все кажется мне: этот город встречает меня,
будто блудного сына.

Вот вино. Вот яблоки. Дом торговли и дом молитв.
Кровли красных крыш… Колокольня…
Вот он, город, в который бросила предков моих
рука господня.

2. ПОЖАР В ВИЛЬНЕ В 1748 ГОДУ

 

В евреях - корень зла. В еврейской пивоварне
и начало гореть. Взревел огонь коварный,
слизнул с соседних крыш солому, дранку, тес,
но не насытился. Полулицы унес,
но, будто хищный зверь, что мясо человечье
отведал, так огонь, опустошив Заречье,
лишь разохотился. Забушевал пожар
и - что там улица! - полгорода пожрал.
И в пастях пламени, зубастых, многоглавых,
почти пятьсот домов и полтораста лавок,
костелы и дворцы и несколько аптек
(шел восемнадцатый, сей просвещенный век)
исчезли без следа в одно мгновенье ока.
Горели ренессанс и раннее барокко.
Оплот религии, торговли, ремесла
за несколько часов весь выгорел дотла.
Казалось, все. Конец. Но, как бессмертный Феникс,
город отстроился (не без еврейских денег),
и если ранним он барокко небогат,
барокко позднего здесь праздник и парад.
Город прапрадедов и прадедов и дедов
воскрес, в который раз. Спроси искусствоведов
о раннем, позднем ли барокко-рококо.
А я - я о другом. Я брать так высоко
не претендую, нет. Мне наплевать на стиль.
Я вниз привык глядеть, туда, где грязь и пыль.
Еврея бедного я вижу и соседей
еврея этого и тысячи трагедий
татар и лютеран, монахов и мирян,
бегущих в ужасе по огненным морям,
пытаясь выбраться, и гибнущих в огне,
в пожаре городском… Как в мировой войне.

3. ВИЛЬНЮС. ЛЕТО 1948 ГОДА

 

Город старых костелов, церквей и - как в царское время - извозчиков
и по узеньким улочкам цокающих копыт.
И развалин, развалин, развалин, развалин чудовищных,
каждый камень которых - обгоревший и черный - вопит.
Люди, люди здесь жили! Но нет их теперь и в помине.
И закон сохраненья материи неприменим:
ничего не осталось от них - ни имен, ни фамилий,
ни надгробий, ни надписей, никого, кто рыдал бы по ним.

Мимо них прохожу я, пятнадцатилетняя бестия,
мимо здесь обитавших, витающих здесь мертвецов.
В это лето, четвертое после всемирного бедствия,
туберкулез от меня отцепился - лично я теперь жив и здоров.

Все прошло. Излечилось. Зарубцевалось. Забылось.
Исцелившийся чудом, я жажду и дальше чудес.

Воздух жадно глотаю. Загораю (аж кожа лупилась!).
И брожу по горам (после хлеба и жиденьких щец).

Лето выздоровленья и молниеносного роста
(сантиметров пятнадцать за месяц, ей богу, не вру!).
Вот старинное кладбище. Ощущаю особенно остро:

прошлый год я не умер, а уж теперь не умру!

Лето первых поллюций и первого поцелуя
(на сыпучем теплом песке в сухом сосновом лесу).
Лето “синей купальщицы” (взглядом по склону ползу я,
а она на вершине подставила солнцу лицо).

Помню теплый песок, тонкий-тонкий, как пепел погибших,
льнущий к плоти живых, летним зноем разнеженных тел…
Ничего не поделаешь тут. Ничего не попишешь.
Ни тогда, ни теперь, даже если б ты очень хотел.

Этот город и память о нем так и будут целебны и солнечны -
через год, через два, и четырнадцать, и тридцать три…

Так броди же по городу - теплишь ли свет этот? помнишь ли?..

Как тут веселы все!
Кроме тех, кто бесследно мертвы.
1981